Сложный язык моды всегда требовал от своих носителей соблюдения определенных правил унификации и в то же время определенных правил разнообразия в костюме – подобно тому, как язык, используемый при вербальных коммуникациях, для нормального своего бытования требует одновременно единства смыслового пространства и в то же время гибкости использования, обеспечивающей ему возможность приспосабливаться и выживать в постоянно меняющейся реальности.
Для того, чтобы оценить процессы, связанные с проблемами унификации и разнообразия костюма в 1990 году, мне придется обсудить некоторые аспекты бытования костюма в советском пространстве в целом, -- здесь проблемы однообразия/разнообразия всегда стояли особенно остро. Однообразие в одежде советских граждан, поражавшее иностранцев, было вызвано не только пресловутым дефицитом и схожестью всех продуктов советской текстильной промышленности, но и социальными аспектами бытования костюма, -- в частности, чрезвычайной ригидностью советских дресс-кодов, почти не допускавших индивидуального подхода к повседневному (а зачастую и к выходному) костюму. Кроме того, необходимо помнить, что в советском пространстве костюм человека был индикатором не только и не столько его личных вкусов и даже социального статуса, сколько его благонадежности внутри действующей государственной системы. Длина подола, ширина штанин, форма стрижки, цвет помады имели не индивидуальное и даже не социальное, но политическое значение. Борьба с нарушением дресс-кодов советской повседневности была не только идеологической, но и буквальной: разрезание «дудочек» и насильственное обрезание длинных волос хиппи в отделениях милиции являются сверхбуквальной иллюстрацией того, как «общество моделирует облик индивидуума»[12].
Из-за действия этих факторов построение полноценного индивидуального имиджа становилось в советские годы задачей почти неразрешимой – чаще всего требующей целенаправленных титанических усилий по доставанию или созданию соответствующей одежды. На эти усилия, безусловно, был способен далеко не каждый. Более того, далеко не каждый был готов взять на себя смелость резко выделяться в своем внешнем облике, даже в «вегетарианские» времена относительной терпимости к ширине воротников и длине пиджаков во время, скажем, хрущевской оттепели. Любой костюм, сколько-нибудь заметный на общем монотонном пространстве, становился немедленной и очень громкой заявкой, по интенсивности сравнимой с тем, как сегодня воспринимаются костюмы некоторых (и даже далеко не всех) особенно радикальных молодежных субкультур (панков, некоторых разновидностей готов, неонацистов)
[13].
Таким образом, почти во все периоды существования советской власти индивидуум был вынужден соблюдать постоянный тонкий баланс между естественным желанием хорошо выглядеть, носить то, что и дети нравится, выделяться, привлекать внимание, наконец, просто быть «на уровне»моды – и необходимостью соблюдать беспримерно жесткий социальный код.Дополнительную трудность, безусловно, создавал пресловутый дефицит. В результате на пространстве целой страны возник феномен «одной вещи»,безусловно, заслуживающий подробного самостоятельного исследования. В общих чертах он видится таким: поскольку в советский период фактически невозможно было построить и определить модный стиль, силуэт, имидж, акценты, -- словом, тонкое и не всегда вербализуемое сочетание факторов, которое определяет«модность» костюма в каждый момент времени (и которое в коммуникациях, основанных на восприятии костюма, видимо, аналогично понятию «дискурса» в коммуникациях вообще), то понятие «модности» атрибутировалось отдельным вещам, конкретным аксессуарам или предметам гардероба. Исключение, пожалуй, делалось только для категории «импортное»: почти любая импортная вещь считалась модной априорно, особенно в годы острого дефицита. В остальном же модной оказывалась конкретная вещь – и любые отклонения от представлений об этой вещи оказывались«немодными». Если в моде были «черные юбки-годе ниже колена», то понятие модности не включало в себя «силуэт, расширяющийся книзу», «длину “миди”» и даже «синюю юбку годе ниже колена», -- почти всегда предмет должен был иметь совершенно фиксированные характеристики, что объясняется крайней неразвитостью тогдашнего костюмного языка, в котором высказывания зачастую не имели смыслового оттенка, и, чтобы быть верно понятыми, должны были «произноситься»крайне четко, едва ли не «по слогам». Однако обратной стороной этого ужимания понятия «модный» до четко фиксированных элементов костюма стал тот факт, что наличие хотя бы одной модной вещи в гардеробе делало обладателя этой вещи«модным»; хороший пример этому приводит одна из участниц опроса, упоминая по другому поводу: «…брат служил в армии в ГДР и прислал оттуда яркий рюкзак вместо ранца, такие рюкзаки были культом[даже] у старшеклассников, поэтому я в младшей школе чувствовала себя звездой».Интересно, что в целом этот феномен, существовавший на протяжении нескольких десятилетий практически на всем пространстве огромной страны, обычно свойствен самым отсталым и бедным социальным группам общества. Примеры такой «акцентуации» одной вещи можно найти, скажем, у Гиляровского и Горького или в описаниях повседневного быта беднейших эмигрантских гетто США*. Да и в нашем случае грань между модностью и бедностью часто оказывалась пугающе тонкой: «…ходил в белых штанах по московской грязи зимой. И стирал их каждый день. Из принципа -- и потому что других не было». был борьбой не за возможность одеваться модно, с шиком, каким-нибудь особенным образом, -- это была в чистом виде борьба против однообразия, и именно так очень многие опрошенные мной описывают свой протест против школьной формы вплоть до ее официальной отмены: «Нет, чувства
<что при наличии доступных вещей одевалась бы в том году иначе
> не было. Был огромный кайф от того, что не надо носить школьную форму».
Таким образом, на примере школьной формы механизмы возникновения «нового разнообразия» видны с максимальной отчетливостью: младшее поколение, интенсивно выступающее за разрушение старых дресс-кодов; важность самой возможности разнообразия как таковой, даже при отсутствии возможности или желания полностью воплотить в костюме индивидуальный образ; стихийность и необратимость происходящих процессов; их интегрированность в общесоциальный процесс разрушения прежних институций; то, что «ползучая отмена» началась исподволь, задолго до того, как перешла в фазу открытого сопротивления прежним нормативам. И, наконец, для очень многих разрушение бытовавших структур превратилось не в праздник свободы, а в утомительную повседневную работу: необходимо было постоянно искать баланс между прежним (теперь невнятным) кодом «униформы с отступлениями» – и новым кодом «успеха»: «Школьной формы в нашей школе не было, поэтому постоянно стоял вопрос: “Что надеть?” Что надеть, чтобы угодить и маме, и учителям ... Чтобы подружки позавидовали... И перед детьми побогаче в грязь лицом не ударить...»
Таким образом,«новое разнообразие» требовало параллельного возникновения «нового однообразия», все той же хоть сколько-нибудь понятной общей системы кодов, общего языка одежды, способного обеспечить минимальные коммуникации в новой«вавилонском смешении» поздне советского костюма.
Один из участников нашего опроса написал: «В отличие от сегодняшних тенденций, нужно было быть как все, не выделяться, с ног до головы быть одетым по стандарту». На фоне описанного выше «нового разнообразия» эта фраза может показаться парадоксальной, но ничего парадоксального в ней нет: она сообщает о том, что код «модности» (а именно о модном костюме шла речь в соответствующем вопросе) оказался, как уже описывалось выше, предельно жестким, причем в отличие от устоявшихся, существовавших десятилетиями кодов «старого однообразия» это «новое однообразие» возникало на глазах. К его требованиям надо было приспосабливаться стремительно, соответствие им требовало серьезного обновления гардероба, что на фоне одновременных дефицита и бедности часто вело к фрустрации. Но с другой стороны, этот код «нового однообразия» был понятным и простым. Практически не ставилась сложная задача построения индивидуального имиджа, соответствующего трудноуловимому «стилю этого года»: достаточно было просто иметь вещь, которая была признана «модной», чтобы считаться «модным человеком». Эту вещь часто носили, не снимая -- она играла роль, близкую к роли татуировок или знаковых элементов костюма в некоторых субкультурах. Ее, в отличие от более ранних периодов советской истории, не берегли для торжественных случаев: она была слишком важна для того, чтобы проводить большую часть времени в шкафу. Важность сообщения, которое несла модная вещь (выше мы уже писали о распаде ситуационных кодов одежды, в том числе и кода «парадное/официальное») вела к тому, что ее обладатель ради трансляции этого сообщения был готов терпеть серьезные неудобства: «…у меня приятельница лисий горжет носила летом. С кожаной курткой».
Очень часто респонденты, описывая одежду, вызывавшую у них восхищение или желание обладать, отталкиваются именно от этого принципа единичной, гарантированно «модной» вещи, которой можно было внятно маркировать свой костюм: «Упоительно мечтала о джинсах Avis, а мне почему-то купили Levi's, и я долго не верила маме, что это настоящие джинсы»; «…черные лосины, которые обязательно бы блестели»
. Недаром героиня «Зигзага удачи» полагала, что, обрети она такое же белое пальто, белую шапку и белые сапожки, как у соперницы, она бы тоже оказалась красавицей.
В то время, как обладатели одинаковых «советских» вещей испытывали от факта этой одинаковости тоскливую неловкость, обладатели одинаковых, но однозначно модных вещей ощущали не раздражение от появления на людях в одном и том же наряде, а некоторое единство: «…при всем при том свитер был не штучной дизайнерской вещью, в городе был как минимум еще один точно такой же -- у знакомой девушки, мы от этого чувствовали немыслимое родство душ…»
. «Новое однообразие» в результате оказывалось исторически двухслойным. Его «слоем», пришедшим из прошлого, было негативно воспринимаемое однообразие «советской одежды», которую люди были вынуждены донашивать, потому что у них не было ничего другого, а «слоем» из настоящего времени – гордая унификация новой, «модной» одежды, нарушаемая лишь некоторыми категориями лиц -- например, художниками и дизайнерами, способными и готовыми самостоятельно создавать уникальные наряды, или представителями субкультур, --впрочем, строившими собственное, тщательно соблюдаемое однообразие внутри своей группы.
Одной, интуитивно понятной, иллюстрацией феномена «нового однообразия», может служить категория «импортного». Другой, более интересной и заслуживающей ближайшего рассмотрения, может служить категория цвета в одежде 1990-го года.
Как минимум половина участников опроса заостряют свое внимание на теме цвета, причем не в качестве простой описательной характеристики тех или иных элементов костюма, ав качестве самостоятельной ценности, штриха, совершенно необходимого для того, чтобы считаться общепринято-модным: «Одежда моя того периода запомнилась именно цветовыми воплями -- желтыми и розовыми.Особенных элементов кроя, фурнитуры не вспоминается»; «Главное – хотелось чего-нибудь яркого, прямо “вырви-глаз”», «Тканей не было таких, какие хотелось купить – ярких, жутких (но тогда модных) расцветок»
. В 1990-м году тенденция европейской и американской моды -- после «кислотной», нарочито химической цветовой экспрессии начала и середины 1980-х годов -- начала стремительно поворачиваться в сторону цветового лаконизма, царившего на протяжении большей части «монохромных девяностых» с их уважением к черному и серому или, по крайней мере, к костюмам, выстроенным в одной сдержанной цветовой гамме, -- скажем, охряной, «льняной» (здесь немалую роль сыграла мода на экологизм) или сиреневой
[16].Однако, по всей видимости, страсть к ярким, свободно смешиваемым цветам, вспыхнувшая на позднесоветском пространстве, следует объяснять не столько типичным для СССР запаздывающим восприятием мировых тенденций, сколько простой психологией: во-первых, на фоне тусклой в большинстве своем отечественной одежды яркая вещь немедленно воспринималась как «иная» и удачная; во-вторых, существует множество примеров того, как любовь к ярким цветам вспыхивает в наиболее «лихорадочные» моменты истории, в моменты выхода индивидуума и общества из затяжной депрессии к пугающему, еще зыбкому, но новому миру (в качестве примера можно упомянуть буйство цвета, ставшее одной из определяющих характеристик западной моды конца сороковых и начала пятидесятых годов; другой пример – яркость и экстравагантность моды в период после Гражданской войны вСША): «Кажется, у меня были штаны с цветными пятнами -- не камуфляж, но такой какой-то фактуры; даже эта неоднородность цвета сильно веселила глаз»;
«Тогда было легче
<выделиться.–
Л.Г.>
, в сшитом пальто из Бурды и с ярким шарфом или чалмой, среди серого унылого месива...»; «…еще были у меня галифе безумного зелено-салатного цвета, которые не оставляли равнодушным ни одного прохожего»;«Помню, она отдала белые ботинки. БЕЛЫЕ. Ботинки. Это вот был символ красивой жизни».
Таким образом, разнообразие цвета стало еще одним критерием «нового однообразия» модного костюма: «Любая цветная вещь становилась модной»; «…модная вещь обязательно должна была быть безумного цвета»
. Для достижения хоть какого-нибудь цветового эффекта использовались любые ухищрения: перекрашивание, пришивание ярких заплаток, ношение броских аксессуаров собственного производства (напульсников, которые отрезались от махровых носков; шейных платков из обрезков ткани)… Особое местов этом процессе «раскрашивания» скучных вещей занимали появившиеся в 1990-м году цветные шнурки. Эти шнурки упоминаются по крайней мере в полутора десятках полученных мною интервью: «шнурки носили куда угодно и как угодно, с ними можно было пережить даже старые ботинки». Шнурки, в отличие от яркой одежды как таковой, были легкодоступны, -- в крайнем случае, их можно было сделать самим: «Были модными яркие флуоресцентные шнурки.Мы с подружкой их сами красили (кипятили с тюбиком краски в каcтрюльке) и носили с кедами. На настоящие шнурки денег не было»
. Изобретательности в применении цветных шнурков для придания яркости облику не было предела: «…ботинки, которые завязывались на шнурки разного цвета: один был ярко-рыжий, другой -- ярко-зеленый»; «Ооо. Эти шнурки… <…> Какое-то время было ужасно модно носить эти шнурки не только в обуви, но и на шее, завязанные по типу галстука»; «Причем их носили не только в туфельках и кроссовках, но и на голове (вместо ленточек), а также ими "шнуровали" джинсы, заранее проделав в последних дырочки»; «…мы плели из них браслеты»; «…а для красоты привязывали на ранцы или сумки цветные шнурки…».
Это и было«новое однообразие» в самом ярком своем проявлении: в процитированных ответах очень заметна ограниченность палитры, с помощью которой «новое разнообразие»силилось преодолеть ригидность «старого однообразия».
И «новое однообразие», и «новое разнообразие» одежды 1990 года и практик ее ношения были частью одной и той же важнейшей проблемы, относящейся к самой сущности костюма.Традиционно костюм служит одновременно для того, чтобы встраиваться в социум - выделяться из него. С одной стороны, при помощи костюма мы помогаем себе обрести групповую идентичность, с другой стороны – при его же помощи мы отделяем себя от группы и заявляем о себе как о личности, -- он говорит о нашей уникальности, о наших желаниях, амбициях, претензиях, --наконец, он просто говорит: «Вот я», «Я существую». В 1990-м, когда «советское» семантическое пространство стремительно разрушалось, высвобождая индивидуума из-под своего колоссального веса, а новое, еще не сложившееся, не давало однозначных критериев, базового алфавита, на основании которого это высказывание могло бы строиться, задача создания подлинно индивидуального костюма требовала длительного поиска возможного решения. Если это решение удавалось найти, оно становилось поводом к совершенно определенной и совершенно заслуженной гордости, звучащей в голосах участников опроса даже сейчас, по прошествии пятнадцати лет.
К откровенной театрализации костюма, конечно, были готовы далеко не все; большинство пыталось найти способы менее радикальными методами «индивидуализировать» старые вещи, вынужденно остающиеся в носке. В первую очередь для этого использовался уже описанный выше хэнд-мэйдинг, но в этих случаях одежда не перешивалась, а украшалась. Использовались аппликации, вышивка, заплатки; уже упоминавшийся корреспондент, начавший шить «не от безденежья, а от безысходности», пишет: «…делались какие-то простейшие изменения --бралась классическая рубашка с потайной застежкой, ей расшивалась в тон, скажем, виноградными листьями, планка над пуговицами -- вещь моментально превращалась в шедевр»;
другое высказывание: «Хиппующие девушки и юноши сами себе шили одежду из джинсы и расшивали ее нитками и бисером». Художественно проделанные дыры в джинсах, создание простой бижутерии требовали и того меньших навыков: «Покупала кучу безвкусных буси клипс и делала из них что-нибудь очень экстравагантное», «…одежда покупалась в магазине, а потом изнурительно портилась, чтобы не казалось свеженькой…».Часто упоминающееся опрошенными рисование шариковой ручкой по джинсовой ткани было и того доступнее (и, кстати, соответствовало обаятельно-инфантильному желанию «портить приличные вещи» в рамках новообретенной свободы). Иногда эффект «нового однообразия», вызванный появлением модных, но одинаковых вещей, создавал парадоксальные ситуации, требовавшие вмешательства: «…в 90-м наша школа с углубленным изучением английского языка начала серию модных в то время обменов
<с иностранными школами. –
Л.Г.>
<…>К нам приехали немцы и подарили нам всем на бедность по паре настоящих голубых джинсов, правильного цвета, фасона и вытертости... Сорок пар одинаковых джинсов для классов “А” и “Б”... Мы еще менялись, размеры подбирали... На заднем кармане я что-то вышила и стала от всех отличаться»
(уже упоминавшаяся гордость за любую нормальную одежду в этом ответе гораздо заметнее, чем недоумение перед странной – и неловкой при других обстоятельствах– ситуацией подобного подарка).
Совершенно понятно, что вещи, украшенные и модифицированные своими руками, не выглядели как созданные профессиональными модельерами. Иногда это подчеркивалось, было сознательной частью высказывания, но чаще эта кустарность раздражала носителя костюма, воспринималась как вынужденный компромисс при невозможности приобрести что-нибудь «настоящее»: «У одной подруги папа - всемирно известный ученый, по несколько раз в год ездил за границу. Она говорила: "Моя любимая фирма -"Naf-Naf", и я падала в обморок от зависти. Это у нее я"слизывала" плиссированные юбочки с водолазками и "маленькие черные платья". У нее были "настоящие" рюкзаки, куртки, джинсы…»; «…наш друг умел по швам, по цвету ниток отличить самострок от«фирмы», и вещь сразу браковалась, даже если ты в ней готов был спать от счастья. Иногда поддельное и смотрелось неплохо, но осадочек оставался».
В наиболее выгодном положении, безусловно, оказались дизайнеры и художники. Для них наступившее «новое разнообразие» оказалось настолько благодатным, что они фактически не замечали существовавшего бок о бок с ним «нового однообразия».Эти люди, всегда страдавшие от ригидности советских дресс-кодов, от общественного неприятия любой альтернативы в одежде, в 1990 году были счастливы возможности наконец позволить себе реализовать в костюме творческие фантазии, несмотря на необходимость преодолевать мучительную нехватку материалов: «Я сшила себе пиджак из мебельного бархата с золотом», -- здесь трудно не вспомнить бархатное платье, сшитое Скарлетт О’Хара из бархатных занавесок по довоенным выкройкам, отысканным верной Мамушкой на чердаке; «В 90-м году купила гобелен с индейскими мотивами и двумя швами сшила из него жилет. Это была лучшая вещь в институте»; «…между прочим, не забывайте художественный холст: его можно было не натягивать на подрамники, а шить. Получалось очень авангардно». Эта категория участников опроса часто отмечает даже умение создавать уникальный костюм из обычных, неприметных и ненавистных всем прочим«советских» вещей: «…завязывала узлом на животе папину рубашку и вставляла в узел два цветных карандаша»; «сестре на выпускной купила длинную юбку в обычном магазине, -- никто не додумался эту юбку “хватать”». Те, для кого создание одежды было творческим актом, приносившим удовольствие, особенно – в рамках новой свободы костюма, --составляют одну из двух крайне немногочисленных групп, представители которых входе опроса вспоминали о своей одежде 1990-го года с теплом и восхищением(немалую часть этой категории составляли «неформалы»; второй категорией были в основном те, кто имел доступ к импортным вещам): «…У меня было очень много знакомых девушек, художниц и жен художников.Как они шили, вязали, какие делали украшения -- я слов таких не знаю, чтобы достойно о них рассказать. Некоторые свитера, которые вязала на машинке прекрасная девушка Таня, я помню до сих пор. Натуральный Пауль Клее, только в другой технике :) Словом, в этой среде <частью которой был и сам респондент. –
Л.Г.> рукоделие было нормой».
Те, кто оказался способен на фоне нищеты 1990-го года создать себе индивидуальный костюм, испытывали гордость совершенно иного порядка, чем уже упомянутая гордость за умение что-нибудь «достать». Они преодолевали не просто окружавшую реальность, но ее наиболее неприятные свойства; они демонстрировали не просто«новую успешность», но успешность ассертивную, преодолевающие нормативы не только бедности, но и нового богатства: «У меня был удивительный гардероб всех оттенков холодного серого цвета -- сапоги, брюки -- в талию, что было невероятно, замшевая куртка с огромным красивым воротником вроде ламы, который заканчивался где-то у середины бедра (меня тогда так и называли, если надо было опознать: “Девушка с воротником”)».
Процесс выработки нового языка одежды, новой практики российского городского костюма в раннюю постперестроечную эпоху, оказался по многим параметрам изоморфен общему процессу выработки опыта жизни в новой реальности: острое желание немедленно отринуть все старое мучило своей практической невыполнимостью; хаос заставлял проявлять удивительную изворотливость и предпринимать титанические усилия для решения самых базовых повседневных задач; нарушение устоявшихся жизненных сценариев нарушало картину собственного «я», мешало понять, какой должна быть саморепрезентация в каждый конкретный момент времени; наконец, наличие перед глазами вожделенных ориентиров усиливало неприязнь к нищете текущего момента, -но зато распаляло фантазию, заставляло предаваться мечтам о новом мире: мире, где новый человек облачится в новые костюмы, чтобы начать в них новую жизнь.